— Когда–то здесь жил сборщик налогов, — сказал он небрежно. — Это кадастры и бухгалтерские книги.
— Брешешь, — поморщилась Цири, массируя шрам. — Ведь прям в глаза врешь!
Он не ответил, прикинувшись, будто оценивает оттенок очередной шкурки.
— Может, думаешь, — снова заговорила девушка, — что если у тебя седая борода, морщины во весь лоб и сто лет за плечами, так ты можешь запросто объегорить такую наивную молодку, как я, а? Ну, так я тебе скажу: первую попавшуюся, может, и обведешь вокруг пальца. Но я–то не первая попавшаяся.
Он высоко поднял брови в немом провокационном вопросе. Она не заставила себя долго ждать.
— Я, дорогой мой отшельничек, училась в таких местах, где было множество книг. В том числе и таких, что на твоих полках стоят. Многие из их названий мне знакомы.
Высогота еще выше поднял брови. Она глядела ему прямо в глаза.
— Странные речи, — процедила она, — ведет зачуханная замарашка, замызганная сиротинушка, а может, и вообще грабительница или бандитка, найденная в кустах с раздолбанной мордой. Однако неплохо бы тебе знать, милсдарь отшельник, что я читала Родерика де Новембра, просматривала, и не раз, труд под названием «Materia medica». Знаю «Herbarius», точно такой, как на твоей полке. Знаю также, что означает на корешках книг горностаевый крест на красном щите. Это знак, что книгу издал Оксенфуртский университет.
Она замолчала, продолжая внимательно наблюдать за Высоготой. Тот молчал, стараясь, чтобы его лицо ничего не выдавало.
— Поэтому я думаю, — сказала она, тряхнув головой свойственным ей гордым и немного резким движением, — что ты вовсе не простачок и не отшельник. И отнюдь не умер для мира, а сбежал от него. И скрываешься здесь, на безлюдье, укрывшись видимостью и… бескрайними камышами.
— Если все обстоит так, как ты говоришь, — улыбнулся Высогота, — то действительно преудивительно переплелись наши судьбы, начитанная ты моя девочка. Но ведь и ты тоже здесь скрываешься. Ведь и ты, Цири, умело укутываешь себя вуалью видимостей. Однако я человек старый, полный подозрений и прогоркшего старческого недоверия…
— Ко мне?
— К миру, Цири. К миру, в котором жульническая явь натягивает на себя маску истины, чтобы объегорить иную истину, кстати говоря, тоже фальшивую и тоже пытающуюся жульничать. К миру, в котором герб Оксенфуртского университета малюют на дверях борделей. К миру, в котором раненые разбойницы выдают себя за бывалых, ученых, а может, и благородных мазелей, интеллектуалок и эрудиток, цитирующих Родерика де Новембра и знакомых с гербом Академии. Вопреки всякой видимости. Вопреки тому, что сами–то носят со–о–овсем другой знак. Бандитский татуаж. Пунцовую розу, наколотую в паху.
— Верно, ты прав. — Она прикусила губу, а лицо покрылось таким густым румянцем, что розовая до того полоса шрама показалась черной. — Ты прогоркший старик. И въедливый дед.
— На моей полке, за занавеской, — указал он движением головы, — стоит «Aen N’og Mab Teadh’morc», сборник эльфьих сказок и рифмованных предсказаний. Есть там весьма подходящая к нашей ситуации и беседе историйка об уважаемом вороне и юной ласточке. А поскольку, Цири, я, как и ты, — эрудит, постольку я позволю себе привести соответствующую цитату. Ворон, как ты, несомненно, помнишь, обвиняет ласточку в легкомысленности и недостойной непоседливости.
Он замолчал, поставил локти на стол, а подбородок положил на сплетенные пальцы. Цири тряхнула головой, выпрямилась, вызывающе глянула на него и докончила:
— Прогоркший и недоверчивый старик, — проговорил после недолгого молчания Высогота, не меняя позы, — приносит извинения юной эрудитке. Седой ворон, которому всюду мнятся предательство и обман, просит ласточку, единственная вина которой в том, что она молода, полна жизни и привлекательна, простить его.
— А вот теперь ты несешь напраслину! — воскликнула Цири, инстинктивно прикрывая шрам на лице. — Такие комплименты можешь держать при себе. Они не исправят кривых швов, которыми ты заметал мне кожу. И не думай, что такими фокусами ты добьешься моего доверия. Я по–прежнему не знаю, кто ты таков. Почему обманул меня относительно дней и дат. И с какой целью заглядывал мне меж ног, хотя ранена я была в лицо. И одним ли только заглядыванием все кончилось.
На этот раз ей удалось вывести его из равновесия.
— Да что ты вообразила, соплячка?! — крикнул он. — Да я тебе в отцы гожусь!
— В деды, — холодно поправила она. — В деды, а то и в прадеды. Но ты мне и не дед, и не прадед. И вообще я не знаю, кто ты таков. Только наверняка уж не тот, за кого себя выдаешь. Или хочешь, чтобы тебя за него принимали.
— Я — тот, кто нашел тебя на болоте, почти вмерзшей в мох, с черной коркой крови и тины вместо лица, без сознания, запаскудевшую и грязную. Я тот, кто взял тебя к себе в дом, даже не зная, кто ты такая, а предполагать имел право самое худшее. Кто перевязал тебя и уложил в постель. Лечил, когда ты умирала от лихоманки. Ухаживал. Мыл. Всю. В районе татуировки тоже.
Она снова покраснела, но в глазах по–прежнему стоял наглый вызов.
— На этом свете, — проворчала она, — жульническая явь частенько прикидывается истиной, ты сам так сказал. Я тоже, представь себе, немного знаю свет. Ты спас меня, перевязал, ухаживал. За это тебя благодарю. Я благодарна тебе за… доброту. Но ведь я знаю, что не бывает доброты без…
— Без расчета и надежды на выгоду, — докончил он с улыбкой. — Да–да, конечно. Я человек бывалый, возможно, даже знаю мир не хуже тебя, Цири. Раненых девочек, как известно, обдирают со всего, что имеет хоть какую–то ценность. Если они без сознания или слишком слабы, чтобы защищаться, то обычно дают волю своим похотям и страстям, порой прибегая к развратным и противным натуре приемам. Верно?
— Внешность очень часто бывает обманчива, — ответила Цири, в очередной раз заливаясь румянцем.
— Ах, какое верное утверждение. — Старик бросил очередную шкурку на соответствующую кучку. — И так же верно ведущее нас к заключению, что мы, Цири, ничего не знаем друг о друге. Перед нами лишь внешность, а ведь она бывает так обманчива.
Он переждал немного, но Цири не спешила отвечать.
— Хотя нам обоим и удалось проделать нечто вроде неглубокой разведки, мы по–прежнему ничего друг о друге не знаем. Я не знаю, кто такая ты, ты не знаешь, кто такой я…
На этот раз он молчал не случайно. Она глядела на него, а в ее глазах затаился вопрос, которого он и ожидал. Что–то странное сверкнуло в них, когда она заговорила:
— Кто начнет первым?
Если б в сумерки кто–нибудь подкрался к хате с провалившейся и обомшелой стрехой, если б заглянул внутрь, то при свете каганка и тлеющих в камине углей увидел бы седобородого старика, склонившегося над кипой шкур. Увидел бы пепельноволосую девушку с безобразным шрамом на щеке, совершенно не сочетающимся с огромными, как у ребенка, зелеными глазами.
Но увидеть этого не мог никто. Хата стояла в камышах, на трясине, на которую никто не отваживался ступить.
— Меня зовут Высогота из Корво. Я был лекарем. Хирургом и алхимиком. Был исследователем, историком, философом, этиком. Я был профессором Оксенфуртской Академии. Мне пришлось оттуда бежать после опубликования некоего труда, который сочли безбожным, за что тогда, пятьдесят лет назад, грозила смертная казнь. Мне пришлось эмигрировать. Жена последовать за мной не пожелала и бросила меня. Остановился я лишь далеко на юге, в Нильфгаардской империи. Стал преподавать этику в Императорской Академии в Кастелль Граупиане и проработал там почти десять лет. Однако и оттуда вынужден был бежать после того, как опубликовал некий трактат… Между прочим, труд этот рассматривал проблему тоталитарной власти и преступного характера завоевательных войн, но официально произведение и меня обвинили в метафизическом мистицизме и клерикальной схизме. Сочли, что я действовал по наущению экспансивных и ревизионистских жреческих групп, реально правивших королевствами нордлингов. Довольно забавно в свете смертного приговора, вынесенного мне за атеизм двадцатью годами раньше. Впрочем, к тому времени экспансивные жрецы на Севере уже давно были забыты. Но в Нильфгаарде этого не учитывали. Брачные узы мистицизма и суеверия с политикой преследовались и сурово наказывались.