У костра уже долгое время стояла тишина. Пилигрим, эльф и следопыт молча глядели на умирающий огонь.
Тишина стояла и на Эльскердеге. Воющий упырь замолк, наскучившись напрасным воем. Воющему упырю пришлось наконец понять, что трое сидящих у костра мужчин за последнее время видели слишком много ужасов, чтобы обращать внимание на вой какого–то там упыря.
— Если нам предстоит странствовать вместе, — неожиданно сказал Бореас Мун, глядя в рубиновые уголья костра, — то надо кончать с недоверием. Давайте оставим позади все, что было. Мир изменился. Впереди новая жизнь. Что–то кончилось, что–то начинается. Впереди…
Он осекся. Кашлянул. Он не привык к таким речам, боялся показаться смешным. Но его случайные спутники не смеялись. О, Бореас чувствовал прямо–таки исходящую от них доброжелательность.
— Впереди перевал Эльскердег, — закончил он уже более уверенно, — а за перевалом — Зеррикания и Хакланд. Перед нами дальний и опасный путь. Если мы пойдем вместе… Отбросим недоверие. Я — Бореас Мун.
Пилигрим в шляпе с широкими полями встал, выпрямился во весь свой гигантский рост, пожал протянутую ему руку. Эльф встал тоже. Его чудовищно изувеченное лицо странно искривилось.
Пожав руку следопыту, пилигрим и эльф протянули друг другу правые руки.
— Мир изменился, — сказал пилигрим. — Что–то кончилось… Я — Сиги Ройвен.
— Что–то начинается. — Покрытое шрамами лицо эльфа искривило что–то, что по всем признакам было улыбкой. — Я — Вольф Исенгрим.
Их рукопожатия были краткими, крепкими, можно сказать, даже взволнованными. Какое–то мгновение это походило более на рукопожатие перед боем, нежели на жест согласия. Но всего лишь мгновение.
Догорающее полено в костре выстрелило искрами, скрепляя событие радостным фейерверком.
— Сожри меня черти, — Бореас Мун широко улыбнулся, — если это не начало настоящей дружбы.
Глава 11
…как и других Верных, так и св. Филиппу оклеветали, приписав оной, будто действует она во вред королевству, якобы подстрекает народ к беспорядкам и мятежам, будто будоражит люд и готовит переворот. Вильмериус, еретик и сектант, первосвященником себя самозванно поименовавший, святую схватить повелел и в узилище темное и ужасное бросил и там мучил хладом и смрадом, требуючи, дабы она в грехах оных призналась и выдала бы тех, коих поучала. И показал Вильмериус св. Филиппе струментарий различный, для пыток предназначенный, и грозился зело. Святая же токмо в лицо ему плюнула и в содомии его обвинила.
Повелел тогда еретик от одежды ее освободить и нагую бычьими жилами сечь без пожаления и под ногти иглы вбивать. И все пытал и взывал, дабы от веры своей и богини отреклася. Но токмо рассмеялася святая и присоветовала ему удалиться.
Повелел тогда оный еретик святую на пыточную лавку укласть, по всему телу железными острогами и крючьями рвать и бока ее свечами палить. Но хоть была она таковыми жестокостями мучаема, являла святая в смертном теле бессмертную терпеливость. И ослабели палачи, и с превеликим страхом отступилися, но Вильмериус грозно оных сгромил и велел, дабы оне далее мучили и десницы свои зело крепко прилагали. И тогда почали святую Филиппу железами раскаленными палить, члены из суставов выбивать и груди женские клещами рвать. И в муках таковых, не признавшись ни в чем, скончалась святая мученица Филиппа.
А Вильмериуса, еретика–распутника, о чем у отцов святых читай, такая кара опосля настигнула, что весь он прогнил и от того издох. И смердел аки пес, так что его без погребения в воды речные бросить пришлося.
За то св. Филиппе слава и мученический венец, Матери Богине великой во веки веков слава, а нам научение и предупреждение. Аминь.
Они мчались во весь опор, как сумасшедшие. Ехали несколько бурлящих весною дней. Кони неслись галопом, а люди, распрямляя согбенные над землей спины и шеи, глядели им вослед, не понимая, что это: живые люди или призраки.
Они ехали и ночами, темными и влажными от теплого дождя, а проснувшиеся в своих кроватях люди изумленно крутили головами, борясь с удушающей болью, вздымающейся у них в груди. Вскакивали, прислушивались к хлопанью ставней, плачу разбуженных детей, вою собак. Приникали к оконным пленкам, не понимая, что это: живые люди или призраки.
По Эббингу пошли рассказы о трех демонах.
Трое конников появились неведомо как, неведомо откуда и неведомо каким чудом, застав Хромушу врасплох и не позволив ему бежать. Помощь звать не было смысла. От самых последних домишек калеку отделяли добрые пять сотен шагов. И даже будь они ближе, вряд ли кто из жителей Ревности откликнулся б на призыв. Было время послеобеденной сиесты, начинавшейся в Ревности обычно ранним предполуднем и оканчивающейся ранним вечером. Аристотель Бобек по прозвищу Хромуша, здешний нищий и философ, прекрасно знал, что в часы сиесты обитатели Ревности не реагируют ни на что.
Их было трое. Две женщины и мужчина. У мужчины — белые волосы, за спиной меч. У женщины, той, что повзрослее, одетой в черно–белое, волосы цвета воронова крыла завивались локонами. У молодой с пепельно–серыми прямыми волосами левую щеку уродовал отвратительный шрам. Сидела она на изумительной красоты вороной кобыле. Хромуше показалось, что когда–то он уже такую кобылу видел.
Именно молодая заговорила первой.
— Ты местный?
— Я не виноват! — защелкал зубами Хромуша. — Я тута строчки собираю! Помилуйте, не забижайте калеку…
— Ты местный? — повторила пепельноволосая, и ее зеленые глаза угрожающе сверкнули. Хромуша скуксился.
— Ага, светлейшая госпожа, — с явным усилием пробормотал он. — Здешние мы. В Бирке, стало быть, в Ревности, народился. И тута верняком помереть доведется…
— Летом и осенью прошлого года был здесь?
— А где ж мне ишшо–то быть бы?
— Отвечай, когда спрашиваю.
— Был я, был, светлейшая.
Вороная кобыла тряхнула головой, застригла ушами. Хромуша чувствовал на себе колющие как ежовые иглы взгляды двух других конников — черноволосой и белого. Беловолосого он боялся больше всего.
— Год назад, — начала девушка со шрамом, — в сентябре, точно девятого сентября, в первую четверть луны, здесь убили шестерых молодых людей. Четырех парней… и двух девушек. Припоминаешь?
Хромуша сглотнул. Вначале он только предполагал, теперь же знал точно, был уверен.
Девушка изменилась. И изменил ее не только шрам на лице. Теперь она была совсем другой, нежели тогда, когда выла, привязанная к столбу коновязи, когда глядела, как Бонарт отрезает головы убитым Крысам. Точно, она была не такой, как тогда, когда в корчме «Под головой химеры» охотник раздел ее и бил. Только вот эти глаза… Глаза не изменились.
— Отвечай! — резко прикрикнула черноволосая. — Тебе задали вопрос.
— Помню, милостивые государыни… А чего ж бы не помнить–то? Шестерых молодых убили. Помню, в прошлом годе это было. В сентябре.
Девушка долго молчала, глядя не на него, а куда–то вдаль над его плечами.
— Значит, должен знать, — с трудом сказала она наконец. — Должен знать, где тех парней и девушек закопали. Под каким забором… На какой помойке или свалке… А если тела сожгли… Если вывезли в лес, кинули лисам и волкам… Так ты покажешь мне это место. Проводишь туда. Ты понял?
— Понял, светлейшая госпожа. Чего ж не понять–то? Извольте за мной. Это и вовсе недалече.
Он захромал, чувствуя спиной горячее лошадиное дыхание. Не оглядывался. Что–то говорило ему: оглядываться не следует.
— Вот тута, — указал он наконец. — Энто наш жальник ревностный, в энтой роще. А те, о которых вы спрашиваете, светлая мазелька Фалька, так вона тамотки они и упокоются.